Валерий Куклин

Листья

В саду падали листья.

Приближалась зима – и даже сквозь стекла двух рам чувствовался запах осенней прели. Вовка, четырехлетний мальчуган в застиранной синей матроске, в рыжих от долгой носки штанишках, в длинных, съехавших на стоптанные башмаки льняных чулках и в сандаликах, стоял на крашенном табурете, упершись грудью в подоконник, лбом в стекло, и внимательно следил за каждым оторвавшимся от ветки листом.

Ему казалось, что резной лист самого большого дерева в саду, оторвавшись от неба, откроет в сумрачных клубах облаков окошечко – и на землю упадет луч, такой же солнечный, веселый, какой еще совсем недавно будил его по утрам, прорвавшись сквозь плотно задернутые мамой занавески, и достигнет единственной кровати в доме, на которой они спали.

В летние утра он просыпался с ощущением мягкой неги и пряного запаха, исходящего от маминого тела, от теплого, сшитого из множества разноцветных лоскутков одеяла, от прохлады гуляющих по комнате сквозняков, находящих пути от окна с ватой между рамами, до рассохшейся двери с новой металлической ручкой и старым ржавым крючком, а также до печной вьюшкой, из которой летом – он помнил это – пел веселую песню сверчок.

Но теперь луч не будил его, мама просыпалась так рано, что когда Вовка открывал глаза, то находил в доме лишь вмерзшую в тюлений жир картошку да стакан молока, прикрытый ломтем серого вязкого хлеба, по которому изо дня в день бродила одна и та же большая сизая муха.

Еда стояла нас столе в дальнем углу под хозяйской иконой, освещаемой круглые сутки горящей лампадкой, в которую тетя Нина, называемая мамой то «благодетельницей», то «шкуродером», то «халаблкой», наливала пахнущее хуже тюленевого жира лампадное масло. Чтобы поесть, Вовке надо было вылезть из-под теплого одеяла, самому одеться в матроску, натянуть невозможно длинные девчоночьи нитяные чулки, стянуть их у бедер резинками, напялить штанишки, обуться - и в таком уже виде топать сначала к рукомойнику, мыть там с мылом руки, чистить порошком зубы, а потом уж идти к столу.

Все это Вовка выполнял каждое утро не потому, что хотел поступать именно так, а потому, что мама его была учительницей и требовала от сына подчинения беспрекословного.

«Ты должен быть примером во всем, - говорила она. – Не садиться за стол не одетым, мыть руки перед едой. И всегда поступать так, будто кто-то за тобой подсматривает».

Делать все это по утрам в присутствии мамы было еще терпимо. Но после первого сентября, когда она каждое утро стала уходить из дома на весь день в школу, оказалось трудно. Однако Вовка справлялся со своими обязанностями. Ибо думал, что если за ним кто-то и следит сейчас со стороны, подсматривает, так это бог с тусклой иконы, отражающий свет лампадки золотым, кое-где покарябанным нимбом. Бог был тети Ниным, потому не страшным. Но он мог и наябедничать, как это случалось и с тетей Ниной.

Давясь от отвращения, но подбадриваемый голодом, Вовка выковыривал из тюленьего жира картошку, отскребывал остатки белого налета пальцами, разминал ложкой, а потом уже ел, сопровождая каждый кусочек бульбы откусом хлеба и глотком молока.

Когда молоко и хлеб кончались, он завтрак прекращал, отставлял миску с недоеденной картошкой и тюленьим жиром в сторону, вытирал тряпкой руки, прикрывал ею еду. После этого смахивал со стола хлебные крошки и отправлял в рот – так делала и мама, если задумается, поэтому, понимал Вовка, можно есть крошки и ему.

Вернувшись к кровати, он застилал ее, стараясь сделать это хорошо и красиво, как мама. В иной день это и удавалось. Но вот поставить подушку углом вверх, чтобы она походила на вершину сопки, которую можно увидеть с их двора за тайгой в невероятно далекой лазури неба, да и то только в солнечные дни, когда хозяйский пес Шарик бегает по двору весело, звенит проволокой, к которой пристегнут на цепи т норовит лизнуть Вовку в лицо, не получалось ни разу. Потому Вовка, по привычке повозившись с подушкой, бросил ее поверх кровати как попало, и ухватил единственный в их хозяйстве табурет.

Тащил его под окно, взбирался на крашенный, но местами занозистый верх с дыркой на месте выскочившего сучка, вставал на него ногами и, уставившись в то и дело запотевающее от дыхание окно, глядел на бывший помещичий сад с побитыми морозами деревьями. Впрочем, настоящее дерево там было одно. Остальные по большей части росли из старых корней пуками тоненьких прутиков, похожих на торчащие из-под земли метлы.

Настоящим деревом в саду была ровесница Вовки калина-городовина, с которой как раз и летели последние резные листья, падение которых завораживало Вовку. На калине не было ни цветов весной, ни гроздьев ягод под зиму, потому и птицы не садились на нее, а летом облетали даже бабочки. Но все равно это дерево нравилось Вовке больше остальных, больше, чем даже огромные ели и кедры, растущие в тайге за речкой. Потому что только с нее до сих пор все падали и падали листья…

Так стоял Вовка долго-долго, до того момента, когда раздавался знакомый хлоп калитки со двора, усталые шаги в коридоре, скрип ключа в двери – и появлялась мама, наполняя комнату запахом свежести, словно вместе с ней входили и замерзший старый сад, и двор, заставленный еловыми поленицами с выступающей то там, то здесь золотистой смолой на сколах, и изрезанная колесами улица, и еще что-то смутно знакомое Вовке еще по младенчеству, но уже забытое и при этом таинственное, влекущее, похожее на чудесный сон.

Вовка не сразу бежал навстречу маме, всегда замирал на табуретке на пару мгновений, пораженный возникающим в нем при ее приходе ощущением. Но потом будто просыпался, скоро сползал со стула и бежал к ней, расставив ручки в стороны, потешно переваливаясь с ноги на ногу, щебеча одним им двоим понятый вздор, от которого у мамы иной раз навертывались на глазах слезы, а в другой раз она могла вдруг и рассердиться, спросить: почему он залез на табуретку обутым, почему он, пописав в горшок, не вынес его в помойное ведро или почему горшок оказался не закрытым крышкой.

Ответа она от сына не ждала, да и не слушала, если он пытался объясниться. Поэтому Вовка уже давно привык молчать в минуты материнского гнева, затаиваться и, вжимая в плечи голову, ждать, пока она выговорится, сядет на постель и скажет, что устала от этих чертовых уроков, от этих олухов-тувинцев, не умеющих понять в шестнадцать лет даже таблицы умножения, от идиота-директора, который больше занят тем, чтобы угодить какому-то дядьке по имени РайОНО, чем порядком в школе, на хабалку-Нинку, которая отбирает целую сотню из ее четырехсотсемидесятирублевого оклада, да еще пользуется их с Вовкой дровами, которые ей, как сельской учительнице, выписывают в леспромхозе бесплатно, а потом рабочие за две бутылки водки раскалывают их топорами.

Многих маминых слов Вовка не понимал. Он лишь радовался перемене темы разговора и возможности прижаться к маме, ощутить тепло и приятную мягкость ее тела, согласно кивать головой и при этом всем сердцем своим сочувствовать ей и ее постылой жизни.

Потом мама зажигала примус, варила на принесенном ею от соседки молоке манную кашу, в которую очень часто подсыпала вместе с солью белый, искрящийся даже в полумраке комнаты песок, делающий блюдо еще более вкусным. Доставала песок мама из крашенного деревянного ящика-заначки, повешенного под самым потолком на огромные с загнутыми вверх концами гвозди, вбитые в бревна стен. Называла же песок сахаром.

Вовка и верил маме, и не верил. Действительно, когда подобный песок оказывался дома, то каша бывала особенно вкусной. Но Вовка видел в магазине, где работает тетя Нина, что сахар похож на большие серо-белые камни, подобные льду и одновременно нет, колючие, грохочущие о бумагу, когда их ссыпают в свернутый из газеты кулек. Сахар этот долго не тает в стакане с чаем и, если тот сахар из стакана вынуть, то руки становятся липкими и противными, словно в них оказался раздавленный червяк.

Вкуса сахара в чае Вовка не любил. Потому, если он бывал с мамой в гостях и получал от хозяев улыбку в подарок с куском сахара в придачу, или когда к ним в комнату приходили мамины знакомые с бутылкой водки и обязательным пакетиком сахара, он сердился, надувал губы и чуть не плакал от унижения.

Хозяева и гости терялись, мама сердилась, Вовка не понимал причин этих изменений отношения к себе, но упорно не желал принимать сладких подарков.

А однажды сказал:

«Ты, мам, сама возьми у него сахар и положи в заначку».

Гость обрадовался остроумному решению проблемы, похвалил Вовку за сметливость, а мама покраснела, назвала Вовку попрошайкой, но сахар у гостя взяла и поместила в ящик.

В тот раз гость остался с мамой в их комнате, а Вовку одели потеплее, дали в руки деревянную лопатку и отправили во двор поиграть с Шариком и покопаться в грязи под бревнами, тогда еще не распиленными и не расколотыми на дрова. Еще мама предупредила Вовку о том, что за калитку ему выходить можно, но гулять разрешила не дальше магазина в одну сторону и, не доходя до мостика через речку – в другую. При этом мама поставила перед своей дверью веник-голячок, что служил весточкой тете Нине, если та неожиданно закроет магазин раньше времени и забежит на минутку домой: квартирантка не желает принимать никого в это время.

Вовка радовался возможности погулять и, чувствуя приятную тяжесть в животе от съеденной каши, шел играть с Шариком, который, как рассказала ему тетя Нина, куснул его однажды за живот и страшно испугал мальчика, хотя и не сумел достать до тела, ибо не смог прогрызть и байкового пальтишка, и теплых штанов. Но сам Вовка не помнил ни страха своего, ни укуса. Потому, когда взрослых рядом не было, охотно играл с псом, стараясь при этом поменьше пачкаться, ибо знал, что легкая на расправу мама обязательно выпорет его за это, а потом расплачется, коря себя и говоря:

«Это что за наказание такое растет! Не ребенок – кровопийца!»

Слез маминых Вовка не любил. Они были такими искренними, горькими, что разрывали мальчику душу. Он мог бы вытерпеть все побои ее, всю ругань, лишь бы она не плакала так, не жалела саму себя. Вовка уже знал, что мужчина плакать не имеет права, потому сам он научился плакать про себя, зная, что при этом ни одной слезинки не катится по его щекам.

Поиграв с Шариком, Вовка бежал со двора на улицу, где взъерошенные ленивые курицы вяло скребли прибитую влагой пыль в колдобинах от колес лесовозов и, не найдя там ничего съестного, брели вдоль линии осыпавшейся с машин древесной коры дальше, изредка вздрагивая шеями, словно просыпаясь и тут же засыпая. При виде Вовки, держащего лопатку в руке на отлете, они испуганно квохтали и, разбрасывая крылья, разбегались.

А он их прогонять и не хотел…

Вовка пошел к магазину, где у коновязи всегда стояло несколько низкорослых, мосластых лошадей со спутанными гривами, а одетые в атласные выходные халаты поверх вязаных фуфаек и шерстяных халатов тувинцы обсуждали мало кому из русских понятные проблемы: про цену коня, выигравшего приз в состязании на выносливость, и про какую-то Надьку, которая опять кому-то чего-то не дала. Почти все тувинцы курили трубки, смачно сплевывая рыжую слюну на землю и на свои куцые бороды, кое у кого через плечо висело охотничье ружье или даже берданка. У всех, без исключения, на ногах были сапоги с загнутыми вверх носками.

Вовку тувинцы знали. И Вовка всех знал. Вот это – Тюмурхен из Санархая. Тюмурхен – пастух, потому что его жена пасет скот, а он стреляет соболей и белок прямо в глаз. Из той самой берданки, что висит у него за спиной с утра до вечера.

«О-цо-цо-цо! - цокают языками и качают головами люди с трубками во ртах. - Тюмурхен –великий охотник! Он – колхозный пастух!»

А это Самолет Тракторович. Так называют его все люди: и тувинцы, и русские, и даже один китаец. Хотя это – не тувинское имя. Отец Самолета Тракторовича давным-давно, еще до войны, сменил имя на Трактор, потому что увидел первую такую машину, приехавшую в Туву из далекой России, о которой мама рассказывала Вовке дивные истории, как о стране из сказки.

«Он был сильный, как трактор, потому и захотел назваться этим именем, - рассказывал Самолет Тракторович об отце, поглаживая рукой вторую берданку. - Люди согласились. Почему нет? Сильнее трактора ничего нет в тайге».

А о сыне Трактора Вовка узнал из разговора уже тети Нины с мамой:

«У тувинцев обычай такой… - рассказывала продавщица. – Когда дите рождается, то в юрте рядом с роженицей остаются только женщины. А мужчины вокруг шаманят… Поют, поют, потом один кто-то возьмет пенье и прервет. Как крикнет какое-нибудь слово – и все слушают: не закричит ли в ответ младенец. Вот жена Трактора как раз рожала, а мужчины камлали. А тут в небе – самолет. Они тогда редко летали здесь – один-два в три года. Мужики как морды вверх выставили, как завоют слаженно: «Самоле-от! Самоле-от!» Тут дитя и заорало…»

Самолет Тракоторович трубку не курил. Зато он – самый лучший всадник в районе. Он может целый день скакать на коне и не уставать. А к магазину он приходит каждый день в одно и то же время, чтобы полюбоваться на продавщицу тетю Нину, в которую давно влюблен. Потому что его жена больна чахоткой, скоро умрет, а в доме настоящего мужчины нужна хозяйка, говорили умные люди Вовке.

Мальчик был в восторге оттого, что имеет возможность видеть чуть ли не каждый день таких великих людей, как Тюмурхен и Самолет Тракторович. Он всегда выходил навстречу тувинцам, не спеша и по очереди здоровался с каждым. За руку. Как взрослый.

Ибо тувинцы Вовку уважали – он был единственным русским в округе села Самагалтай, который умел говорить по-тувински. А еще он был единственным ребенком в возрасте от года до двенадцати лет на весь район. И благодаря этим двум достоинствам пользовался великой популярностью во всей округе.

Третьей причиной столь уважительного обращения с Вовкой тувинцев было то, что тетя Нина могла дать Вовке бутылку водки по просьбе пославшей его в магазин мамы. Тувинцы просили мальчика купить им водки, для чего давали мальчику двадцать один рубль на расходы. Самим тувинцам тетя Нина водки не продавала никогда.

«Мало вам туберкулеза, ироды? – говорила она. – Совсем выродитесь с этой водкой. Государство бережет вас, а вы…» - и гнала испуганных охотников прочь из магазина.

Восемьдесят копеек сдачи тувинцы разрешали мальчику оставлять у себя, а сами, взяв бутылку, отходили за угол магазинного склада и там распивали ее по очереди прямо из горлышка. Потом садились на своих лошадей и разъезжались.

На деньги, полученные от тувинцев, Вовка купил у тети Нины китайский бумажный фонарик. Но мама застала его за попыткой зажечь спрятанную внутри фонарика свечечку добытыми с печи спичками. Она устроила скандал тете Нине и велела продавщице никогда больше не продавать Вовке водку без ее собственноручной записки.

Тувинцы тут же охладели к Вовке и рук подавать ему при встрече не стали. Мальчик расстроился из-за потери столь замечательных друзей, попытался поговорить с ними по душам, но знаменитости в ответ лишь покачали головами, закурили свои длинночубуковые трубки и в не торопливый свой разговор Вовку не включили…

А беседовали они о том, что Самолет Тракторович может из своей берданки подстрелить самолет, как подстрелил он три года тому назад горного орла на лету. Может подстрелить, но не делает этого. Ибо самолет Самолету Тракторовичу – все равно, что брат, а брат на брата руку поднимать не должен.

Оставив тувинцев размышлять на столь серьезную тему, как убийство братом брата, Вовка нырнул под пахнущее потом и прелым войлоком брюхо коня, не забыв при этом тронуть рукой туго затянутую подпругу, и направился к речке – бурной, стремительной, несущейся по почти ровной линии, отделяющей разбросанный на косогоре леспромхозовский поселок от раскинувшейся по пологому берегу тайги.

Мостом служила огромная столетняя ель, поваленная лесорубами так, что комель остался на пологом берегу, а вершина легла к нисходящей по крутояру тропинке. Вершина с двух сторон была обложена валунами, по которым летом было очень легко подниматься, чтобы затем идти в тайгу вдоль по стволу. Дерево свалили давно – сразу после войны, когда Тува присоединилась к Советскому Союзу, но до сих пор не сгнило, по гребню даже была тропинка, протоптанная сапогами поселковых, любящих гулять в тайге на первомайские праздники и собирать грибы да ягоды летом. Осенью и зимой никто по этому мосту не ходил – не было надобности. А весной, после паводков, здесь возились трактора, растаскивая случавшуюся запруду, - и старая ель вновь становилась мостом.

Взрослые мальчишки приходили к реке смотреть, как расчищают мусор, собранный по весне елью, а Вовку близко к берегу не пускали.

Зато потом, когда всем становилось неинтересным глазеть на мертвое дерево, Вовка приходил сюда сам и ковылял по стволу туда-сюда. По два раза на дню.

А однажды посмотрел в воду – и упал. Хорошо, что рядом оказались мальчишки из маминой школы, вытащили его.

Мама побила Вовку в тот раз основательно. Потом упала лицом в подушку и горько заплакала. А Вовка сидел рядом и впервые не чувствовал себя виноватым за ее слезы, потому и не жалел маму.

На ночь мама дала ему две ложки рыбьего жира, ложку хлористого кальция и уложила в постель, обернув во взятое у тети Нины шерстяное одеяло. Легла рядом с мальчиком и рассказала сказку о золотой рыбке – любимую Вовкину историю.

Ночью мальчику было то жарко, то холодно, ему снилось что-то страшное, слышал он то мамин шепот в ухо, то вой ветра в трубе…

А утром проснулся совсем здоровым. С удовольствием выпил ложку рыбьего жира и отказался от колючего, карябающего горло хлористого кальция. А потом мама попросила дать ей честное-пречестное слово, что он никогда больше не станет ходить по бревну через реку. И он слово дал.

С тех пор Вовка по бревну не ходил. Но к мосту приближался близко-близко, даже залезал на валуны и подолгу смотрел на мрачный частокол тайги, где, по рассказам тувинцев, живут злые и добрые духи, говорящие по-человечески звери и многое-многое другое, так похожее на то чарующее нечто, что ощущал он летом во сне, когда чуть не заболел, и утром, когда проснулся вместе с мамой в кровати, укутанный в одеяло, пропотевший и выздоровевший.

В прошлом году, рассказывала мама, Вовка ушел в тайгу один, и его двое суток искал весь поселок. Даже работу все бросили. И все это время люди, меняя друг друга, били железным молотком по плужному лемеху, подвешенному на проволоке к крыше конторы леспромхоза. Звон разносился далеко-далеко – и люди, ищущие единственного в поселке ребенка, знали, куда им идти, если заблудятся.

Нашли Вовку спящим под елью. Мальчик свернулся в клубок и сложил ладони под щекой. Когда разбудили его, Вовка спросил:

«А где духи?»

Взрослые стали зачем-то шуметь, говорить, что никаких духов нет, что бояться их не надо.

Но Вовка не поверил им. Он сказал, что встретил вчера лису, которая сказала ему по-тувински, что даст конфету, если он пойдет с ней в дальний лог. А он, помня сказки тувинцев, за ней не пошел.

«Мама, а что такое конфетка?» – спросил Вовка, оказавшись дома.

Мама расплакалась, схватила его в охапку и прижала к себе так сильно, что мальчик едва не задохнулся.

Мама всегда то плачет, то гневается. Она совсем не похожа на остальных людей. Даже тетя Нина – женщина тоже русская – говорит, когда выпьет водки, что мама – ненормальная, сама себе жизнь загубила этим ублюдком. Что означает последнее слово, Вовка не знал, но видел, что так называет тетя Нина именно его. И смотрит на Вовку с жалостью. Поэтому он думал, что ублюдок – это значит: еще маленький.

«Ничего, - думал Вовка. – Вот вырасту, подарю всем ублюдкам много-много игрушек. И все будут счастливы».

Глядя в окно на то, как ветер срывает очередной лист на калине, Вовка вспомнил дядю Васю – шофера леспромхоза, у которого дочь умерла совсем маленькой. Дядя Вася зачем-то пришел к ним в гости, долго говорил с мамой, но ночевать не остался. Перед уходом потрепал мальчика по голове, сказал:

«Повезло тебе, училка. И за что Бог тебя одну выбрал?»

Мама опять заплакала, прижала Вовку к груди и сказала дяде Васе что-то такое, отчего тот смутился и тотчас ушел.

Дядю Васю Вовка отличал от всех остальных русских в поселке. У него у одного были светло-русые волосы и голубые глаза. Он ездил на лучшем в леспромхозе лесовозе «Урал» с квадратной деревянной крышей, а фотография его висела на Доске почета рядом с кабинетом директора. Дядя Вася мог больше всех остальных жителей поселка выпить водки, после чего приносил в клуб огромный блестящий аккордеон, который имел свое имя – Трофейный, - играл на нем и пел песню про пехоту:

- Ты насмерть стояла у стен Сталинграда, на сопках приволжских степей!… - слова непонятные, но завораживающие даже Вовку, а остальных заставляющие сморкаться и втихомолку плакать.

И еще он пел:

- Давай закурим, товарищ, по одной, давай закурим, товарищ мой.

И всем, даже Вовке, тотчас хотелось закурить.

А когда дядя Вася пел:

- Стакан вина я пью за старого товарища – и ты, дружище, выпей за меня… - пили водку все, а Вовке наливали брусничного чая в стакан и тоже с ним чокались.

Именно дядя Вася нашел Вовку в тайге спящим под деревом, рассказала мальчику мама, потому что он эту историю совсем забыл.

Зато хорошо помнил, как дядя Вася этой осенью догнал Вовку в шести километрах от поселка леспромхоза, когда мальчик уговорил своего сверстника тувинца Семку, приехавшего в гости к Самолету Тракторовичу из какого-то дальнего угла Тувы, пойти пешком в город Кызыл, где, по уверениям мальчика, сахар рассыпан песком по берегу реки Ка-Хем.

Да, Вовка хорошо помнил этот случай. Не потому, что мальчишек догнал и поймал дядя Вася. А потому, что шестилетний Семка ростом был не выше Вовки, оттого казался ему сверстником – первым ребенком, которого он увидел в своей жизни и тут же полюбил. Поход тот с другом плечо к плечу был главным событием в жизни мальчика.

«Не веришь? – спросил он у Семки. – Пойдем к тете Нине – и спросим».

Тетя Нина на вопрос Вовки:

«Ведь правда, бывает сахар-песок?» - ответила:

«Конечно, бывает. Из Кызыла привозят. А что?»

Ответ потряс Семку – и тувинчонок согласился идти с Вовкой в Кызыл, расположенный за сто двадцать километров от поселка леспромхоза.

Были бы в поселке еще дети, они бы взяли и их с собой. Но беда в том, что все дети от новорожденных до десяти лет умерли от эпидемии полиомиелита, когда Вовке было всего лишь один год от роду. В живых на весь район остались: Вовка, у которого только ссохлась одна нога, и еще какая-то девочка в Эрзине, у которой отнялись обе ноги и ссохлась левая рука.

Ребята же старшие, учащиеся в школе у мамы, слушать росказни Вовки о сахарном песке отказались:

«Не бывает, - заявили они. – Если песок сахарный, то его вода размоет и снесет в Енисей».

Но Семка поверил. И пошел впереди, размахивая своими тоненькими, но здоровыми руками. Вовка поспешал следом, припадая на правую ногу. Он не обижался на друга за то, что тот спешил, шел спокойно, зная, что Семка боязлив, далеко не убежит, обязательно посидит и дождется его.

Так и шли почти весь день: Семка то бежит, то отдыхает, а Вовка ковыляет, но не устает.

Услышав шум подъезжающей машины, Вовка замешкался и не успел спрыгнуть в кювет. Из остановившегося лесовоза выскочил дядя Ваня и, схватив обоих пацанов за шивороты, сунул в просторную, пахнущую горячим машинным маслом кабину.

«Есть хотите? – спросил, когда сам влез туда же следом. – У меня только картошка и хлеб».

Ребятишки куснули хлеб по разу – и тотчас уснули.

Семку наказали меньше. Во-первых, потому что он был гость, а во-вторых, потому, что русского языка тувинчонок не знал, из того, что говорила тетя Нина им в магазине по-русски, понял лишь слово Кызыл и то, что на вопрос Вовки ответила она утвердительно.

Вовке же за знание тувинского и за обман Семки досталось от мамы так, что он несколько ночей проспал на животе, а днем мог только стоять и ходить.

Тогда-то у мальчика и появилась эта привычка: стоять в отсутствии мамы на табурете, упершись животом в подоконник и лбом в стекло.

Дунул ветер, листья калины желтым ливнем рухнули на землю. Внешняя рама распахнулась и ударилась с громким стуком о бревенчатую стену.

Вовка вздрогнул, откачнулся назад, потом, чтобы удержаться на больных ногах, рванул лицом к окну – и, пробив лбом стекло, лег горлышком на блеснувший в луче, пробившемся сквозь разрыв в туч, похожий на грань сахара скол…

Обсуждаем на форуме